Aleksandr Herzen - Byloe i dumy : časti 4-5

anco

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

A.И.fEPUEH СОЧИНJЕНИЯ .В ДЕВЯТИТОМАХ Под общей редакцией В. П. ВОЛГИНА, Б. П. КОЗЫIИIIА, С. Л . .МАКЛШИНА, В. А. ПУТИНЦЕВА, Я. Е. ЭЛЬСБЕРГА * ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДО)КЕСТВЕННОй ЛИТЕРАТУРЫ МОСКВА 1956

А.И. fEPJJEH СОЧИНJЕНИЯ ТОМ ПЯТЫЙ * БЫЛОЕ II ДУМЫ Части, 4-5 ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО Х УД О )К Е С Т В Е Н Н О й Л И Т Е Р А Т У Р Ы МОС!(ВА 1956

Примечания: к четвертой части - И. Ю. Тверд охлеб о в а; к пятой части - И. М. Бел я в с к ой, Н. Е. Застенкера, Л. Р. Ланскоrо, А. М. Мал а хо в о й, Г. И. Мес я ц ев о й, М. Я. Пол я к о в а, И. Г. Пту шк иной, 3. М. Ц ы п к и н о й

~!ШPП!Jtll111111Jil\11ffi111\11!!1111(1111ili\11\\IQQltlljllпll\ill\111(11!1li]ll11illi1i1 1\il\l\11,1111 ii,ipilii~!']i:!ifF ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ MOCR В А, ПЕТЕРБУРГ И НОВ ГО РОД ( 1840-1847) ГЛАВА XXV Дitссонанс.- Новый круг.- Отчаянный гегелuз,н.­ В. Белцнский, М. Бакунин и пр.- Ссора с Белинским и .мир.- Новгородские споры с далюй.- Круг Станкевича. В начале 1840 года расстались мы с Владимиром, с бедной, узенькой Клязыюй. Я покидал наш венчальный городок с щемящим сердцем и страхом; я предвидел, что той простой, глубокой внутренней жизни не будет больше и что придется подвязать много парусов. Не повторятся больше наши долгие одинокие прогулки за городом, где, потерянные между лугов, мы так ясно чувствовали и весну природы и нашу весну ... Не повторятся зимние вечера, в которые, сидя близко друг к другу, мы закрывали книгу и слушали скрип пошевней и звон бубенчиков, напоминавший нам то 3 марта 1838, то нашу поездку 9 мая ... * Не повторятся! . ...На ско~ько ладов и как давно люди знают и твердят, что «жизни май цветет один раз и не больше» *, а все же июнь совершеннолетия, с. своей страдной рабо­ :гой, с своим щебнем на дороге, берет человека врасплох. Юность невнимательно несется в какой-то алгебре идей, чувств и стремлений, частное мало занимает, мало бьет, _а уут - л_ю~овь, _най~ено неизвестное, в_се свелось на 5

одно лицо, прошло через него, им становится всеобщее дорого, им изящное красиво, постороннее и тут не бьет: они даны друг другу, кругом хоть трава не расти! А она растет себе с крапивой и репейником и рано или поздно начинает жечь и цепляться. Мы знали, что Владимира с собой не увезем, а все же думали, что май еще не прошел. Мне казалось даже, что, возвращаясь в Москву, я снова возвращаюсь в университетский период. Вся обстановка поддерживала меня в этом. Тот же дом, та же мебель,- вот комната, где, запершись с Огаревым, мы конспирировали в двух шагах от Сенатора и моего отца,- да вот и он сам, мой отец, сосгаревшшu1ся и сгорбившийся, но так же готовый меня журить за то, что поздно воротился домой. «Ктото завтра читает лекции? когда репетиция? из университета зайду к Огареву» ... Это 1833 год! Огарев в самом деле был налицо. Ему был разрешен въезд в Москву за несколько месяцев прежде меня *. Дом его снова сделался средоточием, в котором встречались· старые и новые друзья. И, несмотря на то, что прежнего единства не было, все симпатично окружало его. Огарев, как мы уже имели случай заметить, был одарен особой магнитносты-о, женственной способностью притяжения. Без всякой видимой причины к таким людям льнут, пристают другие; они согревают, связуют, успокоивают их, они - открытый стол, за который са· дится каждый, возобновляет силы, отдыхает, становится бодрее, покойнее и идет прочь - другом. Знакомые поглощали у него много времени, он страдал от этого иногда, но дверей своих не запирал, а встречал каждого кроткой улыбкой. Многие находили в этом большую слабость; да, время уходило, терялось, но приобреталась любовь не только близких людей, но :Посторонних, слабых; ведь и это стоит чтения и других занятий! Я никогда толком не мог понять, как это обвиняю, людей вроде Огарева в праздности. Точка зрения фабрик и рабочих домов вряд ли идет сюда. Помню я, что еще во времена студентские мы раз сидели с Вадимом за рейнвейном *, он становился мрачнее и -мрачнее и 6

вдруг, со слезами на глазах, повторил слова Дон Карлоса, повторившего, в свою очередь, слоJ?а Юлия Цезаря: «Двадцать три года, и ничего не сделано для бессмертия!»* Его это так огорчило, что он изо всей силы ударил ладонью по зеленой рюмке и глубоко разрезал себе руку. Все это так, но ни Цезарь, ни Дон Карлос с Позой, ни мы с Вадимом не объяснили, для чего же нужно что-нибудь делать для бесс.м,ер1·ия? Есть дело, надобно его и сделать, а как же это делать для дела или в зrtак памяти роду человеческому? Все это что-то смутно; да и что такое дело? Дело, business 1 ... Чиновники знают только гражданские и уголовные дела, купец считает делом одну торговлю, военные называют делом шагать по-журавлиному и вооружатьсп с ног до головы в мирное время. По-моему, служить связью, центром целого круга людей - огромное дело, особенно в обществе разобщен­ -нам и скованном. Меня никто не упрекал в праздности, кое-что из сделанного мною нравилось многиы; а знают ли, сколько во всем сделанно:м: мною отразились наши -беседы, наши споры, ночи, которые мы праздно бродили по улицам и полям или еще более праздно проводили за бокалом вина? ... Но вскоре потянул и в этой среде воздух, напомнивший, что весна прошла. Когда улеглась радость свиданий и миновались пиры, когда главное было пересказано и приходилось продолжать путь, мы увидели, что той беззаботной, светлой жизни, которую мы искали ·по воспоминаниям, нет больше в нашем круге и особенно в доме Огарева. Шумели друзья, кипели споры, лилось иногда вино - но не весело, не так весело, как прежде. У всех была заднпя мысль, недомолвка; чувствовалась какая-то натяжка; печально смотрел Огарев, и К<етчер > зловеще поднимал брови. Посторонняп нота звучала в нашем аккорде вопиющим диссонансом; всей теплоты, всей дружбы Огарева недоставало, чтоб заглушить ее. . То, чего я опасался за год перед тем, то случилос-ь, и хуже, чем я думал. 1 бизнес; занятие ( англ. l· 7

Отец Огарева умер в 1838; незадолго до его смерти он женился*. Весть о его женитьбе испугала меня - все это случилось как-то скоро и неожиданно. Слухи об его жене, доходившие до меня, не совсем были в ее пользу; он писал с восторгом и был счастлив,- ему я больше верил, но все же боялся. В начале 1839 года они приехали на несколько дней во Владимир. Мы тут увиделись в первый раз после того, как аудитор Оранский нам читал приговор. Тут было не до разбора - помню только, что в первые минуты ее голос провел нехорошо по моему сердцу, но п это минутное впечатление исчезло в ярком свете радости. Да, это были те дни полноты и личного счастья, -в которые человек, не подозревая, касается высшего предела, последнего края личного счастья. Ни тени черного воспоминания, ни малейшего темного предчув­ -ствия - молодость, дружба, любовь, избыток сил, энергии, здоровья и бесконечная дорога впереди. Самое мистическое настроение, которое еще не проходило тогда, придавало праздничную торжественность нашему свиданью, как колокольный звон, певчие и зажженные паникадила. _ У меня в комнате, на одном столе, стояло небольшое чугунное распятие. - На колени! - сказал Огарев,- и поблагодарим ·за то, что мы все четверо вместе! Мы стали на колени возле него и, обтирая слезы, обнялись*. Но одному из четырех вряд нужно ли было их обтирать. )Кена Огарева с некоторым удивлением смотрела на происходившее; я думал тогда, что это -retenue 1, но она сама сказала мне впоследствии, что сцена эта показалась ей натянутой, детской. Оно, пожалуй, и могло так показаться со стороны, но зачем же она смотрела со стороны, зачем она была так -трезва в этом упоении, так совершеннолетня в этой молодости? __ - . Огарев возвр.атился в свое. именье, она поехала в Петербург хлопотать о его возвращении в Москву. 1 ·сдержсЖность (франц.).

Через месяц она опять проезжала Владимиром-_ одна. Петербург и две-три аристократические гостиные вскружили ей голову. Ей хотелось внешнего блеска, ее тешило богатство. «Как-то сладит она с этим?» - думал я. Много бед могло развиться из такой противуположности вкусов. Но ей было ново и богатство, и Петербург, и салоны; может, это было минутное увлеченье - она была умна, она любила Огарева - и я на~ деялся. В Москве опасались, что это не так легко переработается в ней. Артистический и литературный круг да-­ вольно льстил ее самолюбию, но главное было направлено не туда. Она согласилась бы иметь при аристократическом салоне придел для художников и ученых - и насильно увлекала Огарева в пустой мир, в котором он задыхался от скуки. Ближайшие друзья стали замечать это, и К<етчер>, давно уже хмурившийся, грозно заявил свое veto 1 • Вспыльчивая, самолюбивая и не привыкнувшая себя обуздывать, она оскорбляла самолюбия, столько же раздражительные, как ее. Угловатые, несколько сухие манеры ее и насмешки, высказываемые тем голосом, который при первой встрече так странно провел мне по сердцу, вызвали резкий отпор. Побранившись месяца два с К<етчером>, который, будучи прав в фонде 2 , был постоянно неправ в форме, и восстано~ вив против себя несколько человек, может слишком обидчивых по материальному положению, она наконец очутилась лицом к лицу со мной. Меня она боялась. Во мне она хотела помериться и -окончательно узнать, что возьмет верх - дружба или любовь, как будто им нужно было брать этот верх. Тут больше замешалось, чем желание поставить на своем в капризном споре, тут было сознание, что я всего силь·­ нее противудействую ее видам, тут была завистливая ревность и женское властолюбие. С К<етчером> она спорила до слез и перебранивалась, как злые дети бранятся, всякий день, но без ожесточения; на меня она смотрела бледнея и дрожа от ненависти. Она упрекала 1 запрет (лат.). 2 в сущности (от франц. аи fondJ.;, 9

меня в разрушении ее счастья из самолюбивого притязания на исключительную дружбу Огарева, в отталки~ вающей гордости. Я чувствовал, что это неспраnедливо, и, в свою очередь, сделался жесток и беспощаден. Она сама признавалась мне, пять лет спустя, что ей приходила в голову мысль меня отравить,- вот до чего доходила ее ненависть. Она с Natalie раззнакомилась за ее любовь ко мне, за дружбу к ней всех наших. Огарев страдал. Его никто не пощадил, ни она, ни я, 1-IИ другие. Мы выбрали грудь его (как он сам выразился в одном письме) «полем сражения» и не ду!\1али, что тот ли, другой ли одолевает, ему равно было больно. Оп заклинал нас мириться, он старался С!\шгчить угловатости - и мы мнрились; по дико кричало оскорбленное самолюбие, и наболевшая об11дчивость вспыхивала войной от одного слова. С ужасом видел Огарев, что все дорогое ему рушится, что женщине, которую он любил, не свята его святыня, что опа чужая,- но не мог ее разлюбить. Л1ы были свои - но он с печалью видел, что и мы ни одной капли горечи не убавили в чаше, которую судьба поднесла ему. Он не мог грубо порвать узы Naturgewalt'a 1 , связывавшего его с нею, ни крепкие узы симпатии, связывавшие с палш; он во всяком случае должен был изойти кровью, и, чувствуя это, он старался сохранить ее и нас,- судорожно не выпускал ни ее, ни наших рук - а мы свирепо расходились, четвертуя его, I<ак палачи! Жесток человек, и одни долгие испыташrя укрощают его; жесток в своем неведении ребенок, жесток юноша, гордый своей чистотой, жесток поп, гордый своей святостью, и доктринер, гордый своей наукой,- все мы беспощадны и всего беспощаднее, когда мы правы. Сердце обыкновенно растворяется и становится мпгким вслед за глубокими рубцами, за обожжен11ыми крыльями, за сознанными падениями; вслед за испуго;--.1, который обдает человека холодом, когда он один, без свидетелей начинает догадываться - какой он слабый и дрянной человек. Сердце становится кротче; обтирая пот ужаса, стыда, боясь свидетеля, оно ищет себе оправданий - 1 власш прпроды (nе,н.), J()

и находит их другому. Роль судьи, палача с той минуты поселяет в нем отвращение. Тогда я был далек от этого! Перемежаясь, продолжалась вражда. Озлобленпая женщина, преследуемая нашей нетерпимостью, заступала дальше и дальше в какие-то путы, не могла в них идти, рваJiась, падала - и не менялась. Чувствуя свое -бессилие победить, она сгорала от досады и depit 1, от -ревности без любви. Ее растрепанные мысли, бессвязно взятые из романов )К. Санд, из наших разговоров, никогда ни в чем не дошедшие до ясности, вели ее от одной нелепости к другой, к эксцентричностям, которые она принимала за оригинальную самобытность, к тому женскому освобождению, в силу которого они отрицают из существующего и принятого, на выбор, что им не нравится, сохраняя упорно все остальное. Разрыв становился неминуем, но Огарев еще долго жалел ее, еще долго хотел спасти ее, надеялся. И когда на минуту в ней пробуждалось нежное чувство или поэтическая струйка, он бы.тr готов забыть на веки веков прошедшее и начать новую жизнь гармонии, покоя, любви; но она не могла удержаться, теряла равновесие и всякий раз падала глубже. Нить за нитью болезненно рвался их союз до тех пор, пока беззвучно перетерлась -последняя нитка,- и они расстались навсегда. Во всем этом является один вопрос не совсем понятный. Каким образом то сильное симпатическое влияние, ·которое Огарев имел на вес окружающее, которое увлекало посторонних в высшие сферы, в общие интересы, скользнуло по сердцу этой женщины, не оставив на нем никакого благотворного следа? А между тем он любил ее страстно и положил больше силы и души, чтоб_ ее спасти, чем на все остальное; и она сама сначала лю­ ·била его, в этом нет сомнения . . N1ного я думал об этом. Сперва, разумеется, виниJI одну сторону, потом стал понимать, ч10 и этот странный, уродливый факт имеет объяснение и что в нем, собственно, нет противуречия. Иметь влияние на симпатический круг гораздо легче, чем иметь влияние на одну 1 обиды (франц.). 11

- женщину. Проповедовать с амвона, увлекать с трибуны, учить с кафедры гораздо легче, чем воспитывать одного ребенка. В аудитории, в церкви, в клубе одинаковость стремлений, интересов идет вперед, во имя их л_юди встречаются там, стоит продолжать развитие. Огарева кружок состоял из прежних университетских товарищей, молодых ученых, художников и литераторов; их связывала общая религия, общий язык и еще больше - общая ненависть. Те, для ~оторых эта религия не составляла в самом деле жизненного вопроса, мало-помалу отдалялись, на их место являлись другие, а мысль и круг крепли при этой свободной игре избирательного сродства и общего, связующего убеждения. Сближение с женшиной - дело чисто личное, осно~ ванное на ином, тайно-физиологическом сродстве, без:­ отчетном, страстном. Мы прежде близки, потом знакомимся. У людей, у которых жизнь не подтасована, не приведена к одной мысли, уровень устанавливается легко; у них все случайно, вполовину уступает он, вполовину она; да ес.11и и не уступают - беды нет. С ужасом открывает, напротив, человек, преданный своей идее, что она чужда существу, так близко поставленному. Он принимается наскоро будить женщину, но большей частью только пугает или путает ее. Оторванная от преданий, от 1<оторых она не освободилась, и переброшенная через какой-то овраг, ничем не наполненный, она верит в свое освобождение - заносчиво, самолюбиво, через пень-колоду отвергает старое, без разбора пр~нимает новое. В голове, в сердце - беспорядок, хаос ... вожжи брошены, эгоизм разнуздан ... А мы думаем, что сделали дело, и проповедуем ей, как в аудитории! Талант воспитания, талант терпеливой любви, полной преданности, преданности хронической, реже встречается, чем все другие. Его не может заменить ни одна страстная любовь матери, ни одна сильная доводами диалектика. Уж не оттого ли люди истязают детей, а иногда и больших:, что _их так трудно ~оспитыват_ь - а сечь так легко? Не мстим ли мы наказанием· за нашу несп9собность? 12

Огарев это понял еще тогда; потому-то ero все (и я в том числе) упрекали в излишней кротости . ... Круг молодых людей - составившийся около Огарева, не был наш прежний круг. Только двое из старых друзей *, кроме нас, были налицо. Тон, интересы, занятия - все изменилось. Друзья Станкевича были на первом плане; Бакунин и Белинский стояли в их главе, каждый с томом Гегелевой философии в руках и с юношеской нетерпимостью, без которой нет кроrзных, страстных убеждений. Германская философия была привита Московскому университету М. Г. Павловым. Кафедра философии была закрыта с 1826 года. Павлов преподавал введение к философии вместо физики и сельского хозяйства. Физике было мудрено научиться на его лекциях, сельскому хозяйству - невозможно, но его курсы были чрезвычайно полезны. Павлов стоял в дверях физико-матема:. тического отделения и останавливал студента вопросом: «Ты хочешь знать природу? Но что такое природа? Что такое знать?» Это чрезвычайно важно; наша молодежь, вступающая в университет, совершенно лишена философского приготовления, одни семинаристы имеют понятие об философии, зато совершенно превратное. Ответом на эти вопросы Павлов излагал учение Шеллинга и Окена с такой пластической ясностью, которую никогда не имел ни один натурфилософ. Если он не во всем достигнул прозрачности, то это не его вина, а вина мутности Шеллингова учения. Скорее Павлова можно обвинить за то, что он остановился на этой Магабарате философии * и не прошел суровым искусом Гегелевой логики. Но он даже и в своей науке дальше введения и общего понятия не шел или, по крайней мере, не вел других. Эта остановка при начале, это неsавершение своего дела, эти дома без крыши, фундаменты без домов и пышные сени, ведущие в скромное жилье,- совершенно в русском народном духе. Не оттого ли мы довольствуемся сенями, что история наша еще стучится в ворота? Чего не сделал Павлов, сделал один из его учеников - Станкевич. /3

Станкевич, тоже одиII из праздных людей, ничего не совершивших, был первый последователь Гегеля в кругу московской молодежи. Он изучил немещ<ую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в свое любимое занятие. Круг этот чрезвычайно замечателен, из него вышла целая фаланга ученых, литераторов и профессоров, в числе которых были Белинский, Бакунин, Грановский. До ссылки между нашим кругом и кругом Станкевича не было большой симпатии. Им не нравилось наше почти исключительно политическое направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное. Они нас считали фрондерами и французами, мы их - сентименталистами и немцами. Первый человек, признанный нами и ими, который дружески подал обоим руки и снял своей теплой любовью к обоим, своей примиряющей натурой последние следы взаимного непониманыт, был Грановский; но когда я приехал в Москву, он еще был в Берлине*, а бедный Станкевич потухал на берегах Lago di Сото* лет двадцати семи. Болезненный, тихий по характеру, поэт и мечтатель, Станкевич, естественно, должеII был больше любить со: зерцание и отвлеченное мышление, чем вопросы жизненные и чисто практические; его артистический идеализм ему шел, это был «победный венок», выступавший на его бледном, предсмертном челе юноши. Другие были слишком здоровы и слишком мало поэты, чтоб надолго остаться в спекулативном мышлении без перехода в жизнь. Исключительно умозрительное направление совершенно противуположно русскому характеру, и мы скоро увидим, как русский дух переработал Гегелево учение и как нatua живая натура, несмотря на все пострижения в философские монахи, берет свое. Но в начале 1840 года не было еще и мысли у молодежи, окружавшей Огарева, бунтовать против текста за дух, против отвлечений - за жизнь. Новые знакомые приняли меня так, как принимают эмигрантов и старых бойцов, людей, выходящих из тюрем, возвращающихся из плена или ссылки, с почетным снисхождением, с готовностью принять в свой союз, но 14

с тс:-.1 выесте не уступая ничего, а на:-.1екая на то, что они - сегодня, а .11ы - !J'Же вчера, и требуя безусловного принятия «Фено~1ено.1огии» и «Логики» Гегеля, и прито:-.1 по их толкованию. Толковали же они об них беспрестанно, нет параграфа во всех трех частях «Лоп1ю1», в двух «Эстетшш», «Э11циклопеди11» и пр., который бы не был взят отчаянныыи спорюш неско.1ью1х ночей. Люди, любившие друг друга, расходи.~нсь на це.1ые недел11, не согласившись в опреде.11ею111 «перехватывающего духа», приш1ма.1и за обиды ынення об «абсолютной личности II о ее по себе бытии». Все ничтожнейшие брошюры, выход11вшие в Бср.1ине н других губернских и уезд11ых городах немецкой фи.1ософии, где только упо:-.I11налось о Гегеле, выписывалнсь, зач1пывал11сь до дыр, до пятен, до падения листов в неско.1ыю дней. Так, как Франкер в Парнже плака.1 от у:\,111.1енrrя, услышав, что в Росс,ш его принимают за всл11кого ~1ате:\,1ат~1ка и что все юное поко.1е11ие разрешает у нас урав11ения разных степеней, употребляя те же буквы, как он; так заплакал11 бы все эти забытые Вердеры, J\1аргейнеке, Мнхелсты, Отто, Вадке, lUа:исры, Розенкранцы и са:-.1 Арно.1ьд Руге, которого Гейне так уднвительно хорошо назвал «пр1rвратнико:-.1 Гсгслевоii ф11лософш1» * - еслн б они знали, какие побоища 11 ратова11ия возбудили они в !v\оскве между J\1.ароссйкой и .Моховой*, как их читали и как их покупала. Главное достоинство Павлова состояло в необычайной ЯCHOCTJI ИЗЛОЖС!ll!Я,- ЯCHOCTJI, нисколько не терявшей всей глубнны немецкого :мышления, молодые философы приняли, напротив, какой-то условный язык, они не псрсвод11ли на русское, а перекладывали целиком да еще, д:1я бо.1ьшеi1 легостн, оставляя все латинские слова in crudo 1 , давая им православные окончания и семь русских падежей. Я имею право это сказать, пото:\l!у что, увлеченный тогдашним потоком, я сам писал точно так же да еще удивлялся, что известный астроном Перевощиков называ.1 это «птичыrм языком» *. Никто в те времена не от1 в нетронутом виде (лат.). 15

рекся бы or подобной фразы: «Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется из естественной имманентности в гармоническую сферу образного сознания в красоте». Замечательно, что тут русские слова, как на известном обеде генералов, о котором говорил Ермолов, звучат иностраннее латинских. Немецкая наука, и это ее главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжелому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила в академиях, то есть в монастырях идеализма. Это язык попов науки, язык для верных, и никто из оглашенных его не понимал; к нему надобно было иметь ключ, как к шифрован- . ным письмам. Ключ этот теперь не тайна, понявши его, люди были удивлены, что наука говорила очень дельные вещи и очень простые на своем мудреном наречии, Фейербах стал первый говорить человечественнее. Механическая слепка немецкого церковно-ученого диалекта была тем непростительнее, что главный характер нашего языка состоит в чрезвычайной легости, с которой все выражается на нем - отвлеченные мысли, внутренние лирические чувствования, «жизни мышья беготня» *, крик негодования, искрящаяся шалость и потрясающая страсть. Рядом с испорченным языком шла другая ошибка, более глубокая. Молодые философы наши испортили себе не одни фразы, но и пониманье; отношение к жизни, к действительности сделалось школьное, книжное, это было то ученое пониманье простых вещей, над которым так гениально смеялся Гёте в своем разговоре Мефистофеля с студентом*. Все в самом деле непосред- . ственное, всякое простое чувство было возводимо в отвлеченные категории и возвращалось оттуда без капли живой крови, бледной алгебраической тенью. Во всем этом была своего рода наивность, потому что все это было совершенно искренно. Человек, который шел гулять в Сокольники, шел для того, чтоб отдаваться пантеистическому чувству своего единства с космосом; и если ему попадался по дороге какой-нибудь солдат под хмельком или баба, вступавшая в разгоDор, фило16

соф не просто говорил с ними, но определял субстанцию народную в ее непосредственном и случайном явлении. Самая слеза, навертывавшаяся на веках, была строго отнесена к своему порядку: к «ге:'11юту» 1 или к <<Трагическому в сердце» ... То же в искусстве. Знание Гёте, особенно второй части «Фауста» ( оттого ли, что она хуже первой, или оттого, что труднее ее), было столько же обязательно, как иметь платье. Фи.1ософня l\lузыки была на первом плане. Разумеется, об Россини и не говорили, к Моцарту были с1-шсходительны, хотя и находили его детским и бедным, зато производили философские следствия над каждым аккордом Бетховена и очень уважали Шуберта, не сrолько, думаю, за его превосходные напевы, сколько за то, что он брал философские темы для них, как «Всемогущество божие» - «Атлас». Наравне с итальянской музыкой делила опалу французская литература и вообще все французское, а по дороге н все полнтическое. Отсюда легко понять поле, на котором мы должны были непременно встретиться и сразиться. Пока прения шли о том, что Гёте объективен, но что его объективность субъективна, тогда как Шиллер - поэт субъективный, но его субъективность объективна, и vice versa 2 , все шло мирно. Вопросы более страстные не замедлили явиться. Геге.1ь во вре:'l1я своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства местом и почетом, намеренно взвинти., свою философию над земным уровнем и держался в среде, где все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и села с воздушного шара; он не любил зацепляться за эти проклятые практические вопросы, с которымп трудно ладить и на которые надобно было отвечать по.10жительно. Насколько этот насильственный и неоткровенный дуализм был вопиющ в науке, которая отправляется от снятия дуализма, легко понятно. Настоящий Гегель был тот скромный профессор в Иене, друг Гельдерлина, который спас под полой свою «Фе2 1 душевному состоянию (от нем. GemiU). 2 наоборот ( лат.) .. А. И. Герцен, т. 5 17

номенологию», когда Наполеон входил в город*; тогда его философия не вела ни к индийскому квиетизму, ни к оправданию существующих гражданских форм, ни к прусскому христианству; тогда он не читал своих лекций о философии религии, а писал гениальные вещи, вроде статьи «о палаче и о смертной казни», напечатанной в Розенкранцевой биографии *. Гегель держался в кругу отвлечений для того, чтоб не быть в необходимости касаться эмпирических выводов и практических приложений, для них он избрал очень ловко тихое и безбурное море эстетики; редко вы-­ ходил он на воздух, и то на минуту, закутавшись, как больной, но и тогда оставлял в диалектической запутанности именно те вопросы, которые всего более занимали современного человека. Чрезвычайно слабые умы ( один Ганс делает исключение), окружавшие его, принимали букву за самое дело, им нравилась пустая игра диалектики. Вероятно, старику иной раз бывало тяжело и совестно смотреть на недальновидность через край удовлетворенных учеников своих. Диалектическая метода, если она не есть развитие самой сущности, воспитание ее, так сказать, в мысль - становится чисто внешним средством гонять сквозь строй категорий всякую всячину, упражнением в логической гимнастике,- тем, чем она была у греческих софистов и у средневековых схоластиков после Абеларда. Философская фраза, наделавшая всего больше вреда и на которой немецкие консерваторы стремились помирить философию с политическим бытом Германии:. «Все действительное разумно», была иначе высказанное начало достаточной причины и соответственности логики и фактов. Дурно понятая фраза Гегеля сделалась .в философии тем, что некогда были слова христианского жирондиста Павла: «Нет власти, как от бога» *. Но если все власти от бога и если существующий общественный порядок оправдывается разумом, то и борьба против него, если только существует, оправдана. Формально принятые эти две сентенции - чистая таутология, но, таутология или нет - она прямо вела к признанию предержащих властей, к тому, чтоб человек сложи.:1 руки, этого-то и хотели берлинские буддаисты. Как 18

такое воззрение ни было противуположно русскому духу, его, откровенно заблуждаясь, приняли наши московские гегельянцы. Белинский - самая деятельная, порывистая, диалектически-страстная натура бойца, проповедовал тогда индийский покой созерцания и теоре1;ическое изучение вместо борьбы. Он веровал в это воззрение и не бледнел ни перед каким последствием, не останавливался ни перед моральным приличием, ни перед мнением других, которого так страшатся люди слабые и не самобытные, в нем не было робости, потому что он был силен и искренен; его совесть была чиста. - Знаете ли, что с вашей точки зрения,- сказал я ему, думая поразить его моим революционным ультиматумом,- вы можете доказать, что чудовищное самодержавие, под которым мы живем, разумно и должно существовать. - Без всякого сомнения,- отвечал Белинский н прочел мне «Бородинскую годовщину» Пушкина *. Этого я не мог вынести, и отчаянный бой закипел между наl\ш. Размолвка наша действовала на других; круг распадался на два стана. Бакунин хотел примирить, объяснить, заговорить, но настоящего мира не было. Белинский, раздраженный и недовольный, уехал в Петербург и оттуда дал по нас последний яростный залп в статье, которую так и назвал «Бородинской годовщиной» * . .Я прервал с ним тогда все сношения. Бакунин хотя и спорил горячо, но стал призадумываться, его революционный такт - толкал его в другую сторону. Белинский упрекал его в слабости, в уступках и доходил до таких преувеличенных крайностеi'r, что пугал своих собственных приятелей и почитателей. Хор был за Бели.и- . ского и смотрел на нас свысока, гордо пожимая плечами и находя нас людьми отсталыми. Середь этой междоусобицы я увидел необходимость ех ipso fonte Ьibere 1 и серьезно занялся Гегелем . .Я думаю даже, что человек, не переживший «Феноменологии» Гегеля и «Противуречий общественной экономии:. 1 испить из самого источника (лат.). 2* 19

RkJQdWJsaXNoZXIy MTExMDY2NQ==